Никто не станет спорить с тем, что человеческие умы живут в дырявых мешках из кожи и мяса. Но наша культура имеет одну странную особенность, к которой мы настолько привыкли, что даже ее не обсуждаем. Лучше всего ее можно объяснить на примере из кинематографа.
Любой современный блокбастер (из тех, что служат одновременно каталогом нижнего белья, школой хороших манер и реестром допустимых политических взглядов) по сути внушает нам, что бегающие по экрану герои лишены всех неприятных проблем, которые влечет за собой животная материальность человеческого тела. Актеры мгновенно переходят от погонь с перестрелками к изысканным ужинам при свечах, они в любой момент готовы к любовной оргии или прыжку с парашютом. Они дерутся как гневные боги, чьи тела становятся от ударов лишь крепче.
А потом газеты сообщают, что кто-то из них трагически погиб во время съемок, поскользнувшись в уборной.
Всем известно, что сверхчеловеческий видеоряд создается из огромного числа дублей, а в промежутках между ними сверхлюди сидят на унитазах, выводят прыщи, лечат экзему и гриппуют. Но зритель, посмотрев на экранные чудеса, все равно кажется себе бесполезным мешком дерьма — и злые языки даже утверждают, что в этом одна из главных задач современного кинематографа.
Но все началось не сегодня и не вчера. Таково одно из главных свойств человеческой культуры. И проявляется оно очень многообразно.
Каждый знает, каково удерживать функционирование и внешний вид собственного тела в рамках «приличного» и «подобающего» — из-за этого возникает добрая половина всех человеческих стрессов. Тело живет своей древней жизнью, его потребности совершенно не синхронизированы с социальной надстройкой, оно потеет, пердит, храпит, кашляет, оправляется и мочится по заведенному миллиард лет назад обычаю. У него другая шкала приоритетов и ценностей, чем у нас. Прыщ на носу для него совсем не трагедия, и ему ничего не стоит из-за одной-единственной гнилой виноградины жидко обосраться на торжественном фуршете в честь датского короля. Причем это легко может произойти и с самим датским королем.
С тех пор как люди стали людьми, они живут в культуре, вытесняющей центральное и ежедневное содержание человеческого опыта в темноту клозета. Даже сегодняшний либеральный и просвещенный век поощряет нас выносить оттуда на всеобщее обозрение разве что нашу гомосексуальность — но никак не запущенный геморрой третьей стадии, которым, кстати, страдает куда большее число людей («Партiя „Удар“, — сочинил бы Кеша. — Ми розповимо, про що iншi мовчать!»).
Эта запредельная вытесненность собственной физиологии особенно сильна в среде профессиональных красавиц (они никогда не какают и не пахнут потом, а только сверкают голубыми льдинками глаз) и среди аристократов (немыслимый позор для Набокова — испортить воздух в гостиной, а один наполеоновский генерал, говорят, вообще умер от разрыва мочевого пузыря).
Но почему мы, зловонные шелудивые обезьяны с постоянно урчащими животами, выстроили для себя настолько неудобную репрессивную культуру, основанную на полном отрицании своей природы?
Склонные к социальному критиканству люди говорят, что целью было создать рынок депиляторов, дезодорантов и вообще всяких косметических услуг. Это, конечно, звучит антибуржуазно и контркультурно — но думать так означает путать причину и следствие. Попытка сделать себя красивее собственной физической основы и засекретить свою животную физиологию — это именно изначальный фундамент, на котором выстроена цивилизация в знакомой нам форме.
Причина в том, что в бесконечном реестре возможного действительно есть счастливые миры (счастливые не вообще, а только по сравнению с нами), жители которых весьма похожи на нас по внешним формам, — но лишены унизительных особенностей нашего обезьяньего естества. У этих миров другая материальность.
Тело там не старится (во всяком случае так, как наше), пища усваивается иначе, болезни больше похожи на перепады настроения. Их жители даже в самом неприбранном виде красивее нас в полном сценическом гриме. Их войны похожи на схватки наших киногероев. Их любовь действительно состоит из чистого наслаждения, а не из скрытых мук по поводу метеоризмов, молочниц, складок жира и плохой эрекции. Именно эти счастливые измерения тщится изобразить азиатская иконография — и Голливуд.
Один из таких миров был в свое время низвергнут в пространство знакомых нам законов. Вернее, он был просто уничтожен — теми самыми Птицами, что преследуют наш род и сегодня. Но его обитатели, как бы зацепившись за более низкий слой бытия, нашли возможность сохраниться в животных телах и быстро привели свою культуру к близкому внешнему подобию прежней. От этой древней катастрофы зазмеилось множество новых маршрутов жизни — как если бы пассажиры затонувшего корабля выплыли на остров с обезьянами и, чтобы выжить, стали обезьянами сами, но сохранили свои платья, обычаи и язык, только принялись брить морды и делать косметику из глины.
И с тех пор эти обезьяны делают вид, что они по-прежнему люди — имитируя то, чем были когда-то их предки. Изменить свою животную биологию они, конечно, не могут — на такое нужны миллиарды лет. Но обезьяны научились жить в режиме постоянного маскарада, притворяясь, что имеют другую природу, чем их тела.
Даже простая попытка представить себе, чем была бы наша жизнь без постоянного вытеснения собственного естества способна давать интересные художественные эффекты — взять хотя бы «Скромное обаяние буржуазии» Бунюэля, где участники светского раута со спущенными штанами сидят вокруг стола на стильных унитазах, а кушать отходят в тайные кабинки. Абсурд, в котором мы живем, не уступает этой фантазии — он просто имеет другой знак.
Вот этот древний маскарад и есть наша культура. Занятно, что между островом обезьян и местом, откуда плыл затонувший корабль, регулярно ходят паромы. Каждая из обезьян в порядке личной инициативы может вернуться в те пространства, откуда когда-то был изгнан человеческий род: есть уйма маршрутов, и по ним умы с незапамятных времен путешествуют вверх и вниз.
Но большинству обезьян вовсе не хочется снова стать людьми. Им хочется выглядеть как люди, пока они тусуются на обезьяньем острове.
Увы, дальнейшая судьба обезьяньего острова печальна. Я вижу такие струны возможного — и их большинство, — в конце которых наш заблудившийся род вытряхивают даже из нынешних мешков с нечистотами (Мейстер Ке находится в начале пути к новому модусу бытия — он все еще настоящая обезьяна, просто мало двигается).
Затем мы падаем еще ниже, намного ниже — в пространство, трудно поддающееся описанию. Если продлить метафору, это нечто вроде мира страдающих растений, которые мимикрируют под замерших обезьян. Это все та же имитация принадлежности к более высокому классу существ: растения изо всех сил делают вид, что они обезьяны, используя порывы ветра для симуляции телесного движения. С помощью множества косметических ухищрений они искусно притворяются, что пердят, потеют и рыгают — и на построение этой дорогостоящей иллюзии уходят почти все их скудные ресурсы.
Многие окажутся там, и искусство мимикрии достигнет высот, по сравнению с которыми померкнет весь земной гламур и индустрия красоты.
В этом мире будет даже свое искусство — пронзительное, горькое, честное, как бы набухшее вопросами «зачем?» и «за что?». И многие великие художники будут веками оттачивать там искусство ветряного жеста.

Остров обезьян (Любовь к трем цукербринам)